varjag2007su (varjag2007su) wrote,
varjag2007su
varjag2007su

Письмо юмориста

Ян ТАКСЮР

Андрей Николаевич стоял у окна с белыми, стерильно чистыми рамами, и долго смотрел в больничный двор. Там росли два дерева, тополь и каштан. Тополь был высоким, волнующимся. От налетавшего ветра он весь встряхивался, двигал множеством листьев, словно о чём-то горячо говорил. А каштан был спокоен и красив. Белые свечи цветов и тяжёлые ветви были почти неподвижны. Но в нём чувствовалась сила.

Андрей Николаевич удивился и подумал:

«Ну деревья как деревья, что ты в них нашёл?»

Он объездил полмира и видел даже баобабы. Но тут же ответил себе:

– Они живые.

В дверь палаты несмело постучали, и появилась медсестра. Видимо, из новеньких. Круглолицая, смешливая. Андрей Николаевич не помнил, чтобы она брала у него автограф.

– Олег Тарасович просил вас зайти через пятнадцать минут, – сказав эту приготовленную фразу, сестричка смутилась и опустила глаза, едва сдерживаясь, чтобы не засмеяться.

– А если я приду не через пятнадцать минут, а через шестнадцать? – спросил Андрей Николаевич и привычно приподнял тонкую бровь, что делал всегда, когда собирался пошутить. Потом он посмотрел на сестричку своим насмешливым взглядом, который знали тысячи его почитателей. При этом Андрей Николаевич ещё особым манером поджимал свои изящно очерченные губы. И слушавшие его уже не могли не смеяться.

Когда медсестра, передёрнув плечиками и пряча лицо, выбежала из палаты, Андрей Николаевич ещё немного постоял – высокий, сухощавый, статный, с усталым и побледневшим от больничного воздуха лицом, – а потом сел к столу и стал быстро писать в большой тетради с кожаной обложкой.

«Знаешь, я всё время хочу написать тебе: «моя дорогая», «ты моя дорогая». Но, наверное, никогда на это не решусь. Вообще я всю жизнь ужасно боялся пафоса и сентиментальности. Любые возвышенные слова, фразы казались мне пошлостью. А люди, которые их произносили, представлялись старомодными провинциалами в шляпах и плащах-болоньях.

Теперь, конечно, я так не думаю. Теперь я думаю, что моё постоянное стремление смешить публику с годами стало не только моей профессией, но и частью меня самого. Причём главной моей частью. А остальные человеческие чувства отошли на задний план. И всё, что не касалось гастролей, новых программ и шуток, словом, вся остальная жизнь просто шла где-то рядом, вроде фона, но внутри меня почти ничего не затрагивала».
[Spoiler (click to open)]
Андрей Николаевич снова посмотрел за окно, где тополь всё так же шумел на ветру, и, улыбнувшись набежавшему воспоминанию, продолжал.



«Однако я ужасно много болтаю. Это, наверное, потому, что мне многое нужно тебе сказать. Всё время хочется говорить с тобой. В детстве я становился особенно болтливым, когда у меня поднималась температура. Чем выше была температура, тем более горячими становилась фантазии. Может, впадаю в детство?

Кстати, приснился мне недавно любопытный сон. Будто у меня концерт, то ли в Киеве, то ли в Одессе. Большой зал, похожий на Дом офицеров, я выхожу на сцену, достаю свои листочки, говорю несколько слов, чтобы разогреть публику, но никакой связи со зрителями не чувствую. Гробовая тишина. Мне даже приходит мысль: а не пусто ли в зале? Но нет, вижу лица. Они неподвижны. Но глаза у всех открыты. Потом я начинаю читать и слышу смех. Громкий смех. Однако от этого смеха мне почему-то не по себе. И вдруг я понимаю, что смеются они не от моих шуток, а надо мной. Такие вот дела. Проснулся в ужасе.

Впрочем, как бы это сказать… В общем, ужас этот был не сегодняшний. Скорее, отголосок прошлого страха. Честно тебе признаюсь, сегодня мне всё равно, смеются, когда я шучу, или, наоборот, брезгливо морщатся. Мне безразлично. Вечная моя внутренняя лихорадка – мол, напишу-ка я посмешнее, чтобы они там все под кресла полезли от хохота – куда-то исчезла. И желание смешить как будто отсохло. Так что, откровенно говоря, как юморист я умер... Так, стоп! Кажется, впадаю в невыносимый пафос. Ну да ладно. Оставлю как есть».

Андрей Николаевич посмотрел на часы, которые висели на белой стене палаты, и подумал, что пятнадцать минут давно прошли. Он стал надевать халат, путаясь в рукавах. Голова после утренней капельницы сильно кружилась.

Заведующий отделением Олег Тарасович сидел за столом в своём небольшом кабинете. Накрахмаленная шапочка синела от белизны. Очки с золотыми дужками поблескивали. При беглом взгляде Олег Тарасович мог показаться «ботаником» или отличником-вундеркиндом. Но это было совсем не так. Твёрдые, чуть по-юношески припухшие черты его симпатичного молодого лица, внимательный и спокойный взгляд говорили о характере. Лет ему было не больше тридцати семи. Но пожилые нянечки в отделении шептались о нём с благоговением.

– Здравствуйте, доктор! – сказал Андрей Николаевич, немного нараспев, своим знаменитым голосом, в котором словно прятался смех.

– Здравствуйте, здравствуйте, – отозвался Олег Тарасович и указал на стул напротив себя. Потом доктор немного помолчал, перебирая бумаги на столе. И наконец, будто собравшись с духом, прямо посмотрел на Андрея Николаевича:

– Ну что… Пока наши усилия успеха не принесли.

– Успех, доктор, вещь загадочная, – начал Андрей Николаевич, но врач продолжил, давая понять, что ему сейчас не до шуток.

– Уменьшение опухоли совсем незначительное. Да и есть ли оно, тоже большой вопрос. Вы сколько у нас приняли блоков?

– Четыре, – с готовностью ответил Андрей Николаевич.

– Значит, будем менять схему. Сначала вы отдохнёте недели две, поддержим вас.

– Выходит, ничего её, противную, не берёт? – спросил Андрей Николаевич, прищурив свои насмешливые глаза.

– Пока не берёт, – Олег Тарасович снова стал перебирать бумаги.

– Скажите, доктор, а можно мне на неё взглянуть?

– На кого? – спросил Олег Тарасович, хотя сразу понял, о чём речь.

– Ну на эту самую. На противную.

– А вы как сегодня себя чувствуете? – спросил доктор после некоторого размышления. – Писатели вообще народ впечатлительный.

– О, не беспокойтесь! Нервы как сталь.

Олег Тарасович ещё чуть помедлил, потом подошёл к стеклянному шкафу, достал папку и вынул оттуда чёрный снимок. Затем он прикрепил снимок к небольшому настенному экрану и включил подсветку.

– Вот она, – сказал Олег Тарасович и шариковой ручкой обвёл бесформенное мутное пятно.

Андрей Николаевич долго смотрел на пятно, пытаясь понять, что оно ему напоминает. Наконец, он вспомнил.

– Похожа на полуостров Камчатка. Знаете, доктор, как там хорошо весной. Раньше, при Советском Союзе, я всегда просил своего директора гастроли на Камчатке устраивать весной.

– Да-да, – рассеянно отозвался Олег Тарасович и выключил экран. – С гастролями пока придётся повременить.

Возвращаясь в палату и спускаясь по гулкой больничной лестнице, Андрей Николаевич думал о том, что примерно этого он и ожидал. Как-то нехорошо, неправильно он себя чувствовал в последние месяцы. И эта неправильность с каждым днём росла.

– Папа, принеси мне вьетнамки! – услышал Андрей Николаевич за спиной.

Он обернулся.

Девушка лет восемнадцати в спортивных брюках и в косынке, под которой угадывалась голова без волос, громко наказывала кому-то по телефону.

Андрей Николаевич посмотрел на девушку, вспомнил о письме в тетради с кожаным переплётом и, незаметно опираясь на стену, заторопился в палату.

«Ну, вот и я, – снова писал Андрей Николаевич. – Как говорил старик Карлсон, продолжаем разговор. Давно хотел сказать тебе, но, как всегда, не решался. А вот сейчас шёл по коридору и подумал: а вот возьму и скажу.

Знаешь, я очень люблю тебя. Так, наверное, любят своих дочерей настоящие, нормальные отцы. А я, хоть и не совсем нормальный, но всё же твой отец. А ты моя дочь.

Вот, видишь, сказал. Звучит, конечно, неправдоподобно. Виделись мы с тобой всего два раза жизни. Но поверь, так может быть. Больше тебе скажу. Теперь мне кажется, что эти две наши короткие встречи – самое важное из того, что случалось со мной до сих пор.

Господи! Если бы я раньше где-нибудь такое прочитал или услышал. Как бы я потешался. Мыльная опера! Мексиканский сериал! Впрочем, это было давно. Когда ещё был жив знаменитый украинский юморист и звезда эстрады.

А сегодня эта самая затухающая звезда хочет рассказать тебе, как я понял, что люблю тебя. И главное, объяснить, что теперь эта любовь для меня значит».

Андрей Николаевич ненадолго остановился и снова посмотрел в окно. Но на этот раз он ничего там не разглядывал. Ему увиделись совсем другие далёкие картины.

Перед ним возник хмурый промышленный город на юге Украины. Зима. Дымящиеся заводские трубы. Тесная квартирка и удивлённые глаза молодой женщины. А он – в модном, купленном в Москве, скрипящем кожаном пальто. И маленькая двухлетняя девочка с колечками светлых волос и большой коричневой родинкой над верхней губой. Андрей Николаевич ещё припомнил дешёвый коврик с оленями и водопадом, висевший у девочки за спиной.

«Ты была в красном шерстяном костюмчике. И в руках у тебя была какая-то игрушка. А в углу стояла маленькая наряженная ёлка, потому что дело было перед Новым годом. Помню, я присел рядом с тобой на диван.

Вначале мне было очень неловко. Позволь мне не объяснять, почему. Это стыдно и тяжело. Да и говорить придётся о другом человеке, которого больше нет.

Но, знаешь, моя неловкость и вся тяжесть ситуации как-то быстро исчезли, когда ты на меня посмотрела. Глаза у тебя были большие, зелёные, с золотистыми ободками.

Ты смотрела на меня некоторое время, а потом протянула игрушку. Это была маленькая пластмассовая птичка с приклеенными сзади пёрышками. Игрушка была старая, потёртая, и перьев в хвосте у птички осталось мало. Но когда ты протянула мне эту птичку, во мне словно что-то шевельнулось. Будто кто-то постучался внутри меня. И ещё я помню, что от тебя шёл едва уловимый запах тепла и хвои. Будто запах жизни. Твоей жизни.

Я взял у тебя птичку и спрятал в кулаке. А ты захотела мне что-то объяснить, придвинулась и положила свою ладошку на мою руку. Это было обычное прикосновение ребёнка. Но в нём было столько доверия, столько надежды на ласку, что мне показалось, будто касаются чего-то тайного и запретного во мне. Прости, я не знаю, как точнее сказать…Словно твоя душа прикоснулась к моей душе. Прильнула к ней.

И тут у меня мелькнула совершенно неожиданная мысль. Что вот за то, чтобы ты продолжала жить, и это твоё тепло шло от тебя, а дыхание не прерывалось, я смог бы умереть. Впрочем, может, это я уже потом так подумал. Вообще всё длилось несколько мгновений.

Потому что уже в следующую минуту, как ухмыляющийся чёртик, вылезла другая ехидная мысль:

– О, какая мелодрама! Какая сентиментальная пошлость!

И всё исчезло. Будто свет погас».

В дверь палаты негромко постучали.

– Войдите! – приказал Андрей Николаевич начальственным голосом, дурашливо при этом гнусавя.

На пороге возник пожилой низкорослый мужчина в светлом костюме. Голова его была совершенно лысой. Тяжёлый нос уныло свисал, придавая лицу страдальческое выражение. В руках он держал большой пакет, из которого торчал ананас.

– Портрет мужчины с ананасом! – как в цирке, объявил Андрей Николаевич.

– Здравствуй, Андрюша, – сказал вошедший тихим, сипловатым голосом.

Андрей Николаевич встал, подошёл к гостю и уже без тени шутки крепко обнял его.

– Здравствуй, Ромочка, – сказал он ласково.

Роман Михайлович, многолетний друг и директор-администратор Андрея Николаевича, почему-то напрягся в этих объятиях, застыл, а потом несколько раз вздрогнул.

– Ты что там вздрагиваешь? Плачешь, что ли? – Андрей Николаевич снова стал насмешливым.

– Нет, нет, всё нормально, – Роман Михайлович прятал маленькие глазки и озирался, куда бы ему выложить содержимое пакета.

Наконец, он заметил холодильник. Пока директор хлопотал у холодильника, Андрей Николаевич поглядывал на него, наблюдал, как тот выкладывает на полочки рыбу, фрукты, икру, сопит своей характерной одышкой, и нежность к этому уже давно родному, смешному существу схватывала его за сердце.

– Ну, что, Ромочка, как вы там без меня? – спросил Андрей Николаевич, когда директор опустился на белый больничный стульчик.

– Да что мы, Андрюшенька… Ждем тебя, переживаем. Ты-то как?

Роман Михайлович с умилённым, чуть плаксивым выражением лица вглядывался в своего старого приятеля, словно ища чего-то. Будто надеясь разглядеть некие знаки, которые разрешат его сомнения и избавят от тягостной тревоги.

– Тут такое дело, Ромочка, – Андрей Николаевич напустил на себя строгость и скорбь. – Тебе нужно приготовиться к самому худшему, что может случиться в жизни человека.

Роман Михайлович поднял растерянный взгляд и весь замер.

– Ты можешь понести серьёзнейшие финансовые убытки!

Андрей Николаевич взорвался от смеха и, громко хохоча, стал запрокидывать голову. А Роман Михайлович впервые увидел его дряблую шею с висящей кожей, которая всякий раз вздрагивала от приступов смеха.

– Андрюша, зачем ты меня обижаешь? – сказал маленький директор совсем тихо.

– Прости, прости, дорогой! – Андрей Николаевич снова стал ласковым, и уже другим, непривычным для Романа Михайловича, голосом сказал:

– Просто может так случиться, что тебе придётся искать другого исполнителя.

– И слышать не хочу! – Роман Михайлович замахал короткими ручками. – Ты выберешься, Андрюша, я уверен. Мы ещё на свадьбе твоей погуляем.

Роман Михайлович робко, но слегка игриво улыбнулся.

– А вот насчет свадьбы, Рома, это ты зря. Постыдился бы. Я, можно сказать, на твоих руках перенёс четыре брака и четыре развода.

Андрей Николаевич вдруг подумал: а о чём это он недавно говорил «четыре»? Ах, да, четыре «химии».

– Наоборот, – продолжал он, – когда я отсюда выберусь, вообще жениться перестану. Помнишь, у Зощенко: «Уберите психическую, а то жениться перестану!»

Роман Михайлович кивал, внимательно смотрел на друга своими маленькими глазками, но было заметно, что он не слушает и думает совсем о другом.

Потом они ещё немного поговорили о работе, о знакомых, и Роман Михайлович ушёл, крепко пожав на прощание руку Андрею Николаевичу и снова испытующе глянув на его бледное, похудевшее лицо.

– Бедный Рома, – подумал Андрей Николаевич, когда директор бесшумно прикрыл за собой дверь.– Но я ведь, и правда, не знаю, буду я жить или нет. Вполне возможно, что и не буду.

«Это Рома приходил. Помнишь его? Роман Михайлович.

Вы виделись тогда, помнишь? – Андрей Николаевич улыбнулся и продолжил писать. – Что-то я хотел тебе сказать. Ах, да! Ты только прими, пожалуйста, эту новость спокойно. Не так, как некоторые. Одним словом, очень может быть, что я скоро умру. Я не преувеличиваю и не ищу жалости к непутёвому отцу. Просто сообщаю тебе как факт своей биографии. И ещё хочу добавить: меня такая возможность не слишком пугает. Нет, конечно, пожить ещё хочется. И тебя увидеть очень хочется. Но страха особого нет. И знаешь, почему? Потому что есть ты. Даже не так. Потому что я тебя… Ну, в общем, то, о чём я писал тут выше.

Прости мою бессвязность. Возможно, это от болезни. Хотя противная штука, которая во мне распухла, вроде бы не в голове. Но всё равно, после «занятий химией» мысли мои немного путаются.

В общем, я сбился и забежал вперед. А ведь я сначала хотел рассказать тебе, как понял, что люблю тебя. А уже потом объяснить, почему я теперь такой смелый.

Случилось это во вторую нашу встречу. Так сказать, двадцать лет спустя (Нет, всё-таки не могу удержаться от какой-нибудь мелкой хохмы. Прости, пожалуйста!) Одним словом, как и двадцать лет назад, была зима...»

Андрей Николаевич перестал писать, выпрямился и увидел родной Киев, дворец «Украина», себя в чёрном костюме и лакированных ботинках, а потом лысую голову Романа Михайловича, который идёт впереди него, прокладывая путь среди улыбающихся людей.

Некоторые зрители держали в руках новую книжку Андрея Николаевича, где на обложке он был изображён с прищуренным глазом и приподнятой тонкой бровью. Потом Роман Михайлович резко остановился возле темноволосой девушки в скромном вязаном платье и недовольно сказал: «Девушка, ну что, мне милицию позвать? Я же сказал, Андрей Николаевич после концерта никого не принимает!».

Платье на девушке было синее, на шее поблескивала золотистая цепочка, а за спину спускалась короткая тугая коса. Андрей Николаевич тогда ещё подумал: «За тобой пришла женщина с косой. Эх, сколько юмористов кормилось вокруг этой незамысловатой шутки!» И тут же он обратил внимание, что у девушки над верхней губой большая коричневая родинка.

– Я прошу вас немедленно покинуть помещение! – продолжал тем временем Роман Михайлович.

Но девушка не уходила. Опустив голову, она несмело поглядывала на Андрея Николаевича. Во взгляде её мелькали то отчаяние, то непонятная решимость. Казалось, она сама испугалась того, что делает.

– Погоди, Рома, – сказал Андрей Николаевич. – Вы ко мне?

– К вам, – едва слышно проговорила девушка.

– Проходите, – Андрей Николаевич толкнул дверь гримёрной и пропустил девушку вперед.

«Так мы увиделись с тобой во второй раз. Я долго не мог понять, что тебя тогда привело ко мне. И только недавно начал догадываться. Видимо, терпеть меня такого, каким я был, стало уже невозможно.

Когда мы вошли в гримёрную, ты сразу же достала фотографию. Маму твою я, конечно, узнал. Хотя и не думал о ней все эти годы. Видишь, я не хочу казаться лучше, чем есть. Понимаю, что виноват и перед ней, и перед тобой. Но мне хочется, чтобы ты знала: я предлагал твоей маме выйти за меня замуж. Она не захотела. Только посмотрела удивлённо и строго, и сказала: «Нет, что вы, не надо».

Потом я понял, кто ты. И здесь тоже не буду ничего скрывать. Да, я подумал, что ты пришла просить меня о чём-то. Или, как теперь говорят, качать права. Только ради Бога, не обижайся! Я такой, какой есть.

Потом, если помнишь, был ничего не значащий разговор: «Чем занимаетесь? – Учусь. – На каком факультете?..». И так далее.

Помню, мне всё время хотелось смотреть на твою родинку и на золотистую цепочку на шее. На цепочке, сквозь ткань твоего платья, был виден золотой крестик.

Потом ты неожиданно спросила:

– А чем вы занимаетесь?

От этого вопроса, признаюсь, я несколько опешил. Конечно, можно было предположить, что ты живёшь в страшной глуши, где нет интернета и телевизора. И всё же моя физиономия до недавнего времени постоянно мелькала на всех киевских телеканалах (Роман Михалыч за этим строго следил).

А сейчас столичные газеты постоянно пишут о моей болезни, чуть ли не бюллетень здоровья вывешивают, как когда-то о товарище Сталине. А тут, понимаешь, такой странный вопрос. Я даже пошутить толком не смог. Только промямлил что-то вроде: «Да как вам сказать…»

Но ты поспешила меня успокоить:

– Да-да, я знаю.

А затем посмотрела на меня прямо и сказала:

– Это ваша основная специальность?

При этом, как мне теперь кажется, ты смотрела на меня с какой-то болезненной жалостью. Как смотрят на убогих.

Не знаю, может быть, от этого нелепого слова «специальность», а может, от взгляда твоего сочувственного, или оттого, что в душе я был готов, что однажды кто-то придёт и скажет мне правду обо мне. Но это слово «специальность» будто всё разрешило.

Я вдруг понял, что ты не только не гордишься тем, что у тебя такой знаменитый отец (а в глубине души я носил такую мысль: мол, где-то она живёт и всё-таки мной гордится), а, может быть, даже наоборот – стыдишься меня и того, чем я занимаюсь.

Вначале эта мысль не только поразила, но и обидела меня. Даже в жар бросило. Но затем, поверишь, я почувствовал странное облегчение. Словно после долгого молчания и притворства родные больного собрались и честно сказали ему, какой у него диагноз. И всем стало легче.

Тут я обязательно должен сказать тебе несколько слов о своей профессии. Пожалуйста, выслушай меня. Я расскажу тебе то, чего никогда никому не говорил. И, может, эта моя «исповедь старого юмориста» лучше разъяснит тебе, в каком состоянии я был в тот день. В день нашей второй встречи.

А начну я с одной истории. Когда-то давно, в конце так называемой перестройки, когда я уже считался не только подающим надежды киевским автором, но и допускался в круг московских звёзд, на одном концерте мне довелось из-за кулис слушать выступление маститого сатирика. Лет ему было за шестьдесят. Но он молодился, волосы красил и выглядел жгучим брюнетом. Помню, к микрофону он подошёл, немного раскачиваясь, оценивающе посмотрел в зал и, как это у нас принято, для разогрева рассказал анекдот. Анекдот был обычный, перестроечный. О том, как двум школьницам некий дядя предлагает батончики «Сникерс», но чтобы взамен они снимали с себя то курточку, то кофточку и так далее. И вот школьницы раздеваются, жуют батончики и беспокоятся, что «пока дойдёт до дела», у них может возникнуть кариес.

Смеха зала этот мастер сатиры добился. Даже послышалось нечто, похожее на ржание. И тут я подумал, мне даже кажется, я дал себе слово, что никогда не дойду до такого позора, чтобы пожилым человеком рассказывать со сцены похабщину и этим зарабатывать себе на жизнь.

Так вот, должен тебе признаться, что слова своего я не сдержал. Да ты и сама, наверное, об этом знаешь. И когда ты пришла ко мне тогда, после концерта, шутки о гинекологах, тёщах, камасутре, подавляя отвращение, я произносил, убеждая себя в том, что таковы правила игры, которые я принял, и не мне их менять, и что народу это нравится.

Да, когда-то в нашем сатирическом ремесле были люди, которые не только смешили, но и учили, осуждали порок, боролись со злом и часто делали это блестяще. Но постепенно их время стало уходить. Необходимость смешить во что бы то ни стало, добиваться не улыбки, а хохота, ржания, причем с определённой частотой в минуту, стала вытеснять эту добрую, умную улыбку. Так как за неё не платили. Так наступила новая эпоха. Эпоха прикола, ржачки, или «ржаки».

Я всегда чувствовал, что в постоянном выискивании поводов для смеха есть что-то ущербное и постыдное. Обращаясь только к способности человека надрываться от хохота, мы сужали его, искажали его суть, превращали в «гомо ржущего». И в этом был некий грех и преступление против человека. А ещё я понимал, что в наступившую эру поиска удовольствий и кайфа нам, юмористам-сатирикам, была отведена роль прислуги, отвечающей за центр удовольствия. За центр ржания. И, хоть я согласился с этой своей ролью, внутри я презирал и себя, и всю нашу юмористическую братию. И вот, когда стало уже совсем невмоготу, пришла ты…»

Под подушкой замурлыкала музыка. Андрей Николаевич достал телефон и некоторое время рассматривал высветившийся номер.

– Я слушаю, – сказал он, наконец, довольно сухо.

– Привет, как ты себя чувствуешь? – спросил женский голос.

– Неплохо. Только я не понимаю, зачем ты звонишь.

– Хочу узнать, как ты себя чувствуешь, – голос в телефоне заговорил обиженно и немного капризно.

И вот эта обиженность, и сам голос вызвали у Андрея Николаевича внезапную вспышку сильного раздражения.

– А ведь когда-то говорил, что любишь, – подумал он.

Андрей Николаевич припомнил красивые, словно на рекламе парфюмерии, глаза, припухлые губы и подчёркнуто обтянутую полную грудь. И ведь любил же он всё это. А теперь ничего. Только ненависть и отвращение. Ему стало совестно. Андрей Николаевич подождал, пока отойдёт волна раздражения и сказал как можно спокойнее:

– Я же просил тебя не звонить. Мы в разводе и, в сущности, чужие люди.

– Ну, хорошо, я не буду, если ты не хочешь!

Андрей Николаевич ясно представил, как надуваются недовольные нежно розовые губки. Потом в телефоне послышались частые гудки.

От этого разговора с бывшей женой на какое-то время вернулось давнее ощущение, будто прикасаешься к тяжёлому, холодному камню, в который стучишься непонятно зачем. Но Андрей Николаевич дёрнул головой, глянул на то, как спокойно покачивает ветками каштан, и снова вернулся к своей тетради.

«Именно тогда, после концерта, когда ты стояла передо мной с лицом, полным жалости (не знаю, может, ты на всех так смотришь), я и понял, что люблю тебя. Случилось это мгновенно. Ты опустила глаза, вздохнула, как тогда, маленькой девочкой, в красном костюмчике, возле новогодней ёлки, и я понял, что ты и есть та самая девочка с птичкой. Чьё дыхание я когда-то слушал. Чей запах теплоты и жизни, оказывается, помнил.

Знаешь, тут было что-то совсем другое. Не то, что раньше. Раньше «любить» для меня означало: иметь, обладать, считать своим. Здесь же была просто радость оттого, что ты есть. Что ты вот стоишь напротив, смотришь на меня. И ещё был страх тебя потерять и желание защитить. Вот и выходит, дошутился до седых волос и не знал, как это бывает. Спасибо тебе.

Потом ты ушла, не оставив ни адреса, ни телефона. А я остался стоять посреди некогда шикарной гримёрной, с дорогой, но обшарпанной, мебелью и зеркалами. А когда очнулся и выбежал в коридор, тебя уже нигде не было.

Буквально через неделю мне сообщили о моей болезни. Я, конечно, храбрился, острил. Денег у меня было достаточно, чтобы пройти самое дорогое лечение. Многие вокруг говорили, мол, хорошо, что у тебя рак, он теперь лечится, были бы средства.

Однако среди всеобщей несколько преувеличенной бодрости и поддержки мысли о страданиях и возможной смерти всё чаще стали посещать меня. Я по-прежнему ездил на гастроли, веселил своих врачей во время обследований. Но иногда прямо на сцене, среди хохота зала, мне вдруг становилось очень грустно. Будто кто-то говорил: «А ведь скоро всё это исчезнет». Да и самочувствие моё с каждым днём становилось всё тяжелее. А на лицах врачей я всё чаще замечал тревогу и отсутствие надежды.

Так прошло ещё несколько месяцев. Работал я механически, только чтобы отработать контракт. Но я уже твёрдо знал: скоро все мои тёщи, камасутры, тупые депутаты прекратятся, поскольку с юмористической карьерой я решил покончить.

Однажды меня и ещё нескольких звёзд кино и эстрады пригласили на небольшой кинофестиваль, который проходил на красивом белом пароходе. Корабль плыл по Днепру, звёзды общались, выпивали, давали концерты и осматривали местные красоты. Врачи сказали, что свежий воздух и отдых будут мне полезны, и я поехал.

Вначале всё шло, как обычно. Весенняя Украина, как всегда, была прекрасна своей яркой и нежной красотой. Утомляла только постоянная болтовня моих коллег-юмористов. Она преследовала меня везде – в ресторанах, за кулисами, на экскурсиях. Вечные анекдоты, байки, смех, подмигивания. Всё, что когда-то было мной принято, как часть профессии, теперь было невыносимо.

И всё же поездка для меня оказалась очень важной. Среди бесконечных экскурсий нас часто заводили в старые монастыри и храмы. Каждое посещение занимало минут пятнадцать. Мы входили группой, люди вокруг начинали шептаться, увидев лица из телевизора, а экскурсоводы старались выглядеть особенно внушительно и говорить правильными фразами.

И вот в один из таких дней мы вошли в старую церковь небольшого городка. Не помню точно, что нам рассказывали об этом храме. В памяти остался только высокий свод голубого цвета и старинный деревянный иконостас, который был так вырезан, будто весь устремлялся в высь, в небо, в голубой свод.

И тут я вспомнил о тебе. Со дня нашей встречи я часто вспоминал тебя. И каждый раз будто волна тепла и радости накрывала меня. Радости, что ты у меня есть. Потом я вдруг вспомнил твой крестик на золотистой цепочке. И подумал, что дожил почти до шестидесяти, а так и хожу некрещёным. И значит, как ты, крестик носить не могу.

Признаюсь тебе, я и раньше часто подумывал: вот ты русский человек, а живёшь как нехристь, и это как-то неправильно. Но как только я представлял себе, что скажут коллеги-юмористы, что обо мне, «самом ироничном сатирике страны», напишут газеты, меня всего передёргивало, и я откладывал подобные мысли на неопределённое время.

Однако тогда, на экскурсии, возле резного иконостаса, тянувшегося к голубому куполу, мне пришла неожиданная мысль. А что если, назло моим дорогим коллегам, взять сейчас и позвать священника, и креститься у всех на глазах? Но тут до меня долетел голос женщины-гида, которая что-то рассказывала о небесном рае. Рядом с ней, перешёптываясь, стояли два заслуженных юмориста и насмешливо улыбались.

– Интересно, что это за бог такой, если его никто никогда не видел, и его даже нельзя пощупать? – услышал я шёпот первого юмориста.

– Тебе, Лёня, только дай кого-нибудь пощупать, – сказал второй, и они затряслись от смеха…»

Андрей Николаевич перестал писать, потому что сильная тошнота быстро заполнила его, и стала будто выворачивать тело наизнанку. Незнакомое до сих пор, отвратительное ощущение дурноты томило его и отнимало последние силы. Андрей Николаевич ухватился за край стола и до побеления рук стал сжимать его, чтобы отогнать наступающий обморок. Через некоторое время ему стало чуть легче. Нужно было нажать кнопку срочного вызова врача. Но Андрей Николаевич захотел дописать ещё несколько слов. Он вдохнул, шумно выдохнул и снова стал писать, словно боясь опоздать

«Катенька, дорогая моя! Вот говорят, рай небесный. А я верю и знаю теперь, что он есть. Рай – это место, где живут те, кто любит. Вот и я сначала понял, что люблю тебя, а потом понял, что это навсегда. Понимаешь, ничего не заканчивается! Любовь не умирает. А в ней – жизнь. Она сама – жизнь. И тот, кто любит, тот живет дальше. Всегда! Да, любовь нельзя увидеть, нельзя пощупать. Но родная моя! Всё подлинное, важное и вечное нельзя увидеть: благодарность, память о родителях, привязанность к близким. Это продолжает жить! И вот я подумал: если прижаться душой к этому вечному, не умирающему, то и сам не умрешь! Как ты тогда, маленькая, в красном костюмчике прижималась душой ко мне. Если сохранить эту радость любви, ухватиться за неё, войти в неё, то так в ней и будешь жить дальше. Конечно, я многого не знаю и не понимаю. Но в последние дни я стал как-то это чувствовать и даже не сомневаюсь, что это так. Раньше у меня были гастроли, хохмы, управдомы и всякая труха. Они закрывали свет и жизнь. Но труха исчезнет и сгинет. Останется только радость видеть любимых. Знаешь, я был недавно в одной церкви с голубым сводом. Там повсюду разлита любовь. Невидимо. И сейчас я её чувствую. Это та самая любовь, которой я люблю тебя. И поэтому я не боюсь. Не боюсь умереть. Только бы удержать ее! Только бы остаться в ней! И мы встретимся. Чтобы никогда…»

Ужасная слабость охватила Андрея Николаевича. Сердце забилось сначала очень быстро, а потом совсем медленно, словно сейчас остановится. Андрей Николаевич испугался и стал судорожно что-то искать в кармане халата. Потом его рука замерла. На глаза надвинулась темнота. И, спустя ещё мгновение, Андрей Николаевич провалился в эту темноту, как в яму.

Прошло две недели. Всё это время Андрей Николаевич лежал без сознания. В начале третьей недели утром он услышал голоса и звяканье стекла. Веки его были распухшими и тяжёлыми. Но Андрей Николаевич стал пытаться открыть глаза. Наконец, это ему удалось, хотя тела своего он не чувствовал и всего себя ощущал, будто висящим на тонком волоске.

Рядом сидел Роман Михайлович. Его унылое лицо с толстым висящим носом было горестным и потерянным. За ним в белоснежном халате стоял Олег Тарасович. Он внимательно вглядывался в лежащего без движения Андрея Николаевича. Вокруг стояли капельницы. И ещё кто-то сидел с другой стороны кровати. Но Андрей Николаевич не мог рассмотреть. Он только заметил, что на белом столике стоит большая бутылка минеральной воды.

Все эти наблюдения очень утомили Андрея Николаевича. Несколько раз судорога пробежала по его высохшему телу. Он прикрыл глаза, но продолжал слышать.

– Доктор! – испуганно проговорил Роман Михайлович с дрожью в голосе. – Он же…

– Да, возможно, – отозвался Олег Тарасович.

Но тут Андрей Николаевич ощутил неожиданную легкость и приток сил. Он снова приоткрыл глаза и увидел с другой стороны кровати девушку с тёмными волосами, заплетёнными в тугую короткую косу. Над верхней губой у девушки была коричневая родинка. В руках она держала раскрытую тетрадь в кожаном переплёте.


Подняв глаза от тетради, девушка посмотрела на Андрея Николаевича. Он тоже смотрел на неё. Так продолжалось несколько минут. Потом Андрей Николаевич медленно улыбнулся, словно желая сказать что-то весёлое и радостное. Но сильная судорога снова пробежала по нему.

Тогда девушка порывисто поднялась и взяла бутылку с минеральной водой. Немного постояв, она вдруг плеснула воду из бутылки себе на ладонь, а потом бережно пролила её на лоб Андрея Николаевича. При этом девушка негромко сказала:

– Крещается раб Божий Андрей во имя Отца. Аминь.

Потом она снова наполнила ладонь водой и слегка смочила виски Андрея Николаевича.

– И Сына. Аминь. – Голос её стал более уверенным.

– И Святого Духа. Аминь. – Уже громко и отчётливо проговорила девушка и смочила поредевшие волосы Андрея Николаевича.

Он опять улыбнулся. Веки его затрепетали. Так, с улыбкой глядя на девушку, Андрей Николаевич пролежал ещё немного. Потом закрыл глаза и оставил мир, где душа его металась, мучилась, но всё же успела обрести надежду.

В палате стало как-то особенно тихо. Андрей Николаевич лежал, положив исхудавшие руки поверх одеяла. В одной руке он держал детскую игрушку. Маленькую, потёртую птичку с белым хвостом, в котором осталось только несколько пёрышек. Он сжимал эту птичку так, словно боялся потерять. Словно желая ухватиться за неё и улететь в далёкую голубую высь.

Tags: литература, православие
Subscribe

Recent Posts from This Journal

promo varjag2007su october 18, 16:50 16
Buy for 100 tokens
Друзья и читатели моего блога! Вы все знаете, что все годы существования моего блога мой заработок не был связан с ЖЖ. Т.е. я не была связана и не имела никаких обязательств материального характера ни перед какими политическими силами и различными группами, кроме дружеских уз и благодарности…
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments